. |
Глава 8 Генеральская
дочка Печорин приехал в
Судак, нанял квартиру на краю города, на
самом высоком месте, у подошвы горы: во время грозы облака будут
спускаться сюда до его кровли. В пять часов утра, когда он открыл
окно, его комната наполнилась запахами цветов, растущих в скромном
палисаднике. Ветки цветущих черешен смотрели в оконные проемы, и
ветер иногда усыпал письменный стол их белыми лепестками. Чудесный
вид простирался с трех сторон. На востоке пятиглавые Гималаи синели,
как “последняя туча бури”, на юге поднимались Альпы, как мохнатая
персидская шапка, закрывающая часть небосклона. Там располагалась
база военной авиации; железные птицы взлетали и, садились
в бесшумном удалении от города напоминая своим защитным цветом
о грозной силе притаившейся в скалах, в море и в глубинах, бдящей
вблизи турецкой границы. На севере возвышалась гора, увенчанная
генуэзской крепостью. Ее внешние стены проходили по склону, а цитадель
сидела на макушке. На пике, поднимавшемся еще выше, гнездилась смотровая
башня. Самый приятный ландшафт открывался к западу. Через грязненький,
пыльненький городок, к береговой полосе
глаза ослепляло сияние Черного моря. По пляжу, устланному крупной
и мелкой галькой, мельтешили голые, загорелые тела отдыхающих, и
морской прибой плескался им под ноги. На рейде стояли несколько
теплоходов. В перспективе, длинные молы почти упирались в них, хотя
расстояние между ними – многие километры. Весело жить в такой земле!
Отрадное чувство разлито во всем; воздух чист и свеж, как поцелуй
ребенка. Солнце ярко, небо сине – чего бы, кажется, больше? Зачем
тут страсти, желания, сожаления? Судак небольшой городок на крымском побережье,
живущий туризмом. На его территории находится несколько крупных
санаториев принимающих отдыхающих со всей страны. Печорин, чувствовавший себя не важно от давешнего
разговора с Чапаевым, собирался пройтись по городу. До чего же все-таки
омерзительно быдло, которое октябрьская
революция пустила всюду. Спустясь в жилой массив, он пошел бульваром,
где встретил несколько печальных групп, медленно поднимающихся в
гору. То были большею частью семейства степенных председателей колхозов;
об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам
мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей. Видно, у них вся приезжая
молодежь была на перечет, потому что они посмотрели на Михаила Юрьевича
с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука многое сообщил
о хозяине. Народ выстраивался в очередь всюду, где можно было что-то
получить: в столовые, к квасным бочкам, за мороженным,
автоматам по продаже вин. Жены местных властей, так сказать хозяйки
пляжей, были приветливы; у них присутствовали лорнеты. Их обожатели
сменялись каждый год, и в этом, может быть, секрет их неутолимой
любезности. Поднимаясь по узкой тропинке, Печорин обогнал толпу
мужчин, штатских и военных, составляющих особый класс между чающими
отдыха. Они пьют, гуляют мало, волочатся мимоходом; они играют и
жалуются на скуку. Они франты: штатские носят светло-голубые галстуки,
военные выпускают из-за воротника брыжжи.
Они исповедуют глубокое презрение к провинциальным дамам и вздыхают
о столичных аристократических гостиных, куда их не пускают. Наконец вот и пивной павильон. На площадке
близ него построен домик с красной крышей – закусочная, а подальше
галерея, где гуляют во время дождя. Несколько раненых офицеров сидели
на лавке, подобрав костыли, - бледные, грустные. Несколько дам,
скорыми шагами ходили взад и вперед по площадке, хмелея. Между нами
были две-три хорошеньких личика. Над виноградными аллеями, покрывающими
скат Гималаев, мелькали порою пестрые шляпки любительниц уединения
вдвоем, потому что всегда возле такой шляпки маячила военная фуражка,
или безобразная круглая шляпа. На крутой скале, где построен павильон,
называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили телескоп
на крепость. Между ними были два гувернера со своими воспитанниками. Михаил Юрьевич остановился, запыхавшись,
на краю горы и, прислонясь к углу домика, стал рассматривать живописную
окрестность, как вдруг услышал за собой знакомый голос: -Печорин! Давно ли здесь? Обернувшись, Михаил Юрьевич увидел Семиона Юлианова. В спортивных штанах
и майке, тот сдувал пену с пива, держа кружку за ручку. -Мы ведем жизнь довольно прозаическую, -
продолжил он, вздохнув, - пьющие водку утром, - вялы, как все больные,
а пьющие вино повечеру – несносны, как все здоровые. Женское общество
есть; только от них небольшое утешение: они играют в вист, одеваются
дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год из Москвы одна
только генеральша Андропова с дочерью. Но я с ними не знаком. В эту минуту прошли к павильону две дамы:
одна пожилая, другая молоденькая, стройная. Их лица скрывались за
шляпками, но они одеты были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего
лишнего. На второй было закрытое платье серо-жемчужного цвета, легкая
шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи. Туфли красновато-бурого
цвета оформляли ножки так мило, что даже не посвященный
в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления. Ее легкая,
но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее
от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо, от
не повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым
дышит иногда записка милой женщины. -Вот генеральша Андропова, жена председателя
КГБ, которого я хорошо знаю, - сказал Семион,
- и с нею дочка ее Мэри, как она ее называет на английский манер.
Они здесь только три дня. -Однако, ты с семьей не знаком? -Андропов очень закрытый человек. И даже
не знаешь, печать ли профессии на нем, или он наложил на профессию,
на весь комитет свое влияние. -А кто этот низенький господин, с крупным
родимым пятном на лбу, который к ним подходит и так услужливо подает
кружки? -Это первый секретарь Краснодарского, или
Ставропольского края Горбачев. К нему на отдых каждое лето приезжает
Андропов. У Юрия Владимировича есть две любимые книги: “Золотой
теленок” и “Двенадцать стульев”. Он их знает наизусть, - сам проверял.
Так вот, рассказывая в Москве о своем отдыхе, он, с юмором изображая
отчаяние, вспоминает эпизод из “стульев”, где отец Федор приходит
к инженеру и, биясь головой в кадку пальмы просит продать стулья.
Горбачев каждый день стучится в кадку, выпрашивая место в Москве.
Это единственное обстоятельство, омрачающее Андропову отдых. Тут “прилипало” обхаживает семью. -Ты озлоблен против всего рода человеческого. -И есть за что… -О! Правда? В это время дамы отошли от павильона и поравнялись
с ними. Семион успел принять драматическую
позу, и громко ответил по-французски: -Mon cher, я ненавижу людей, чтобы их не, презирать, потому,
что, иначе, жизнь была бы слишком отвратительным фарсом. Хорошенькая генеральская дочка обернулась
и подарила оратору долгий любопытный взор. Выражение этого взора
было очень неопределенно, но не насмешливо. -Эта Мэри прехорошенькая, - сказал Печорин.
– У нее такие бархатные глаза – именно бархатные: я тебе советую
присвоить это выражение, говоря об ее глазах. Нижние и верхние ресницы
так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю
эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят…
Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что,
у нее зубы белы? Это очень важно! Жаль, что она не улыбнулась на
твою пышную фразу. -Ты говоришь об
хорошенькой женщине, как об английской лошади, хотя она и этого
не заслуживает, - цинично пошутил Юлианов. -Mon cher, - ответил ему Михаил Юрьевич, стараясь подделаться
под его тон, - я презираю женщин, чтобы не любить их, потому что
иначе жизнь была бы слишком нелепой мелодрамой. Печорин повернулся и пошел от него проч.
С полчаса прогуливался он по виноградным аллеям, по известчатым
скалам и висящим между них кустарником. Становилось жарко, пришла
пора возвращаться домой. Проходя мимо пивного павильона, он остановился
у крытой галереи, чтобы вздохнуть под ее тенью, и это доставило
ему случай быть свидетелем довольно любопытной сцены. Генеральша с Горбачевым сидели на лавке в
крытой галерее, и оба занимались серьезным разговором. Мэри, допивая
последнюю кружку, прохаживалась задумчиво у входа в павильон. Юлианов
сидел рядом; больше на площадке никого не было. Печорин подошел ближе и спрятался за угол
галереи. В эту минуту Мэри уронила свою кружку на песок и нагнулась
за нею. Выразительное лицо ее изобразило страдание. Легче птички Юлианов подскочил к ней, поднял
кружку и подал ее с телодвижением, исполненным невыразимой прелести.
Потом ужасно покраснел, оглянулся на галерею и, убедившись, что
маменька ничего не видела, кажется, тотчас же успокоился. Когда
Мэри открыла рот, чтобы поблагодарить его, он уже был далеко. Через
минуту она вышла из галереи с матерью и лысым франтом, но, проходя
мимо Юлианова, приняла вид такой чинный
и важный – даже не обернулась, даже не заметила его взгляда, которым
он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась
за липами бульвара… Но вот ее шляпка мелькнула
через улицу; она вбежала в ворота одного из лучших домов Судака.
За нею прошла генеральша и у ворот раскланялась с Горбачевым. -Ты видел? – спросил он Печорина, заметив
его. -Видел. Хочешь за нею приударить? Папа может
голову снять. -Понятно. Но чисто из спортивного интереса
мозги забить дурочке можно. Когда она узнает, кто я, обязательно
пригласит в гости. У этих девчонок из высшего общества в голове
бардак. Мне же будет плюс, если она папе уши прожужжит своей любовью
ко мне. Девок то приличных полно и без
нее, только свисни, - толпа сбежится. -И ты не был нисколько
тронут, глядя на нее в эту минуту, когда душа сияла на лице
ее? -Нет. -Ты действительно циник, Юлианов. Семион лгал; но
ему хотелось побесить собеседника. Врожденная страсть противоречить
привела к жизни, которая была только цепью грустных и неудачных
коллизий сердца и рассудка. Присутствие энтузиаста обдавало его
крещенским холодом, а частые сношения с вялым флегматиком делали
из него страстного мечтателя. У Печорина было чувство, что он уже когда-то
все это видел и переживал. Ему даже вдруг показалось, что он знает
мысли Юлианова и сам их испытывает. Странная,
загадочная реальность компилировалась в любом порядке, и всякий
ее склад был не чуть не менее нелепым, чем любой другой. Не было
опоры, для логики, эталона разумности. Молча, они спустились с горы и прошли по
бульвару мимо окон дома, где скрывалась красавица. Она сидела у
окна. Юлианов, дернув Михаила Юрьевича за руку, бросил на нее один
из тех мутно-нежных взглядов, которые так сильно действуют на неопытных
женщин. Печорин навел лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась. Расставшись, каждый вернулся к себе. Юлианов снимал целый дом у моря. На пристани,
рядом, он держал лодку и выходил по утрам в море ловить рыбу. Но
был вечер, и ему предстояло провести бессонную ночь. Тяжело переживая
развод с женой, часто напивался, пытался, лечится по совету Хемингуэя
работой. Он остался один, в пустом доме, фактически в тюрьме. “Тюрьма располагает к анализу, и я не премину
воспользоваться этим. Я сейчас попробую все проанализировать. Этим
я буду бороться с безысходным отчаянием, которое охватило меня,
- не потому, что я боюсь будущего; будущего боятся люди, виноватые
в чем-то перед совестью, законом или богом. Я чист. Отчаяние – от
другого; оно от обостренного ощущения бессилия человека перед обстоятельствами.
Вот эта некоммуникабельность личности и общества ввергает меня в
отчаяние, только это, и ничто другое. В чем моя вина или наша – неважно. В том,
что с самого начала мы с тобой не приняли закон, общий для обоих.
Закон призван объединять разность устремлений и характеров, несовместимость
индивидуальностей в целое, где гарантии весомы и постоянны.
У нас с тобой не было ни закона, ни гарантий. Ты была создана по
образу и подобию твоих предков; я – своих. Мы были разные, когда
увиделись, и когда полюбили друг друга, и когда у нас появился первый
сын, и когда появилась дочь. Мы с тобой были разными
и когда я еще был журналистом, и когда я только пробовал
писать; мы с тобой остались разными, когда я начал делать мои фильмы.
Я шел в нашем вольем мире через борьбу.
Иногда я лез через колючую проволоку, и рвало мне не только одежду,
но и кожу; иногда, замирая от страха, я бросался в атаку, и мне
пробивали пулями сердце. Мне уже его много раз пробивали, и порой
мне кажется, что я живу мертвым. Я чувствую себя живым, когда смотрю
на наших детей и слышу их, или когда из сумятицы мыслей выстроится
сюжет будущей книги… Андрон Кончаловский как-то сказал мне: “Тебе необходим тыл. Тогда
ее ревность будет уравновешиваться преданностью и всепрощением твоей
подруги. Ты должен завести себе подругу, как противовес бесконечным
бомбежкам Нюры. Я ее очень люблю, но она бывает, невозможна со своими
сценами, со своей слепой ревностью и безответственной сменой настроений”. “А есть ли такие подруги?” – спросил я тогда
Андрона. “Наверное, есть. А если и нет,
тогда над выдумать. Вольтер ведь советовал выдумать бога”. – “Так,
может быть, мне попробовать заново придумать себе Нюру?”
– подумал я, но говорить этого Андрон
не стал, потому что я знал, как он мне ответит. Он бы знаешь, как
мне ответил? Он бы ответил мне примерно так: “Вы прожили вместе
десять лет. Она знала тебя, когда ты был никем, она знала тебя,
когда ты побеждал, пугался, блевал от ярости,
болел от счастья и обделывался от страха. Ты же не можешь лишить
ее памяти? Она просто человек, прекрасный человек, а ты – недочеловек
или сверхчеловек – это как тебе угодно, потому что она живет в мире
реальном, а ты живешь в хрупком мире, созданном тобой самим. Ты
ведь просил ее посмотреть “Восемь с половиной”, и она сказала тебе,
что это гадость, разве нет? А кто сможет гениальнее Феллини выразить
художника? Никто. Это ведь точно”. Я ведь не зря ничего не сказал
Андрону, я очень хотел попробовать придумать
тебя наново. И я поехал в Берлин продолжать
работу. Знаешь, это ведь необходимо для меня – скрыться, запереться
в отеле, сидеть по десять часов за столом, и писать какое-нибудь
слово на полях, и рисовать морды, а потом
начать валять свою муру. И если пойдет, если много страниц будет
возле машинки, я не буду сходить с ума, что и на этот раз окажусь
банкротом, и если работа будет идти каждый день, то я двину в какой-нибудь
кабак, где будет очень шумно, и мне будет хорошо, когда я буду сидеть
за столиком с бандитами, маклерами, кокаинистами, проститутками,
и я буду счастлив, потому что там, дома,
меня ждет самая прекрасная женщина, которую я знал, и что она молит
бога за мою работу и меня… А я получал
твои гадкие телеграммы… Сейчас, анализируя наше прошлое, я думаю:
а может быть, мои враги – как выяснилось, их у меня немало, и это
люди серьезные – подбрасывали тебе что-то против меня, зная, что
художника легче всего уничтожить руками самых близких? Никто не
переживает предательство так глубоко, как художник, - не я это открыл,
так что не будем спорить. Впрочем, художник ли я? Не знаю. Но предательство
самых близких я переживаю как художник.
Прости меня. Или ты больна ревностью? Есть, оказывается, такая болезнь,
разновидность паранойи. Так вот, о Берлине. У меня пошла работа.
Неплохо пошла. А тут твои телеграммы. Сволочные
телеграммы барыни, которой нечего делать в этом мире, кроме как
устраивать сцены. (Бедный Скот Фицджеральд.
Помнишь, как Хэм описал его трагедию? Он первым написал о том, что сцены
жены приводят мужа, который ее любит, к импотенции. Мужчина
ранимее женщины, он начинает думать: а вдруг ей мало? Может я плохой
мужчина, я плохой мужик? Это старик написал здорово,
ты это посмотри еще раз в “Празднике, который всегда с тобой”.) Словом, я пошел в бар – напиться. Знаешь,
когда чувствуешь себя одиноким и обворованным, надо обязательно
напиться, чтобы завтра продолжать работу. Тогда будет стыдно своей
слабости: “Ну ладно, ну сволочные телеграммы, а ты что же? Оказался слабее вздорной
бабы? Черт с ней, пусть шлет свои телеграммы”. Лучше бы сменить, конечно, отель, чтобы не
читать эту твою гадость… Словом, в баре я встретился с бабой. Наверное,
ты со своими вздыхателями говорила так же, как она со мной. Она
тоже умна вроде тебя, но оказалась на поверку такой же глупой, как
и ты. И еще подлой. Хотя глупость страшнее подлости. Так
вот, она говорила, и я говорил, я молчал, и она молчала, и пили
мы на равных, и была она в отличие от потаскушек, с которыми я был
после твоих сцен – это была моя месть тебе, только месть, - была
она чем-то похожа на тебя, но только она не ревновала меня и не
посылала мне телеграммы. Теперь-то я понял: она просто не
имела на это права. Знаешь, лучшая форма любви – это когда на нее
не имеешь права. (Боже мой, как приятно сидеть в пустом доме и не думать о завтрашнем
дне и о том, что надо договариваться с издателями и высокими начальниками,
и не надо выслушивать истерики цензуры, и не надо думать о том,
что ты просила сменить дом на район Рублевского шоссе – там сухо,
а ты не переносишь сырости.) Закон… Что такое закон? Это когда человек
знает, что, переступив его, в любой сфере деятельности (деятельности,
повторяю я, а не разговора, помысла, бравады, игры) он делается
правонарушителем и его карают в меру строгости, которая предписана
той или иной статьей кодекса. Помнишь, как-то ты сказала мне – “скотина”?
(Хотя это было так часто, что ты могла забыть.) “Скотина” – это
оскорбление словом. За это ты могла быть оштрафована, и тебе пришлось
бы просить у меня денег, чтобы уплатить в казну государства штраф
за нарушение закона. Ты бы пригласила адвоката, и тот бы стал доказывать,
что я был тебе неверен, а поэтому ты и назвала меня скотиной. Но
мой адвокат доказал бы, что я не изменял тебе, а даже если бы я
и был уличен тобой в измене, ты могла бы – в соответствии с буквой
закона – развестись со мной. Развестись – это по закону, лишь оскорбление
беззаконно. Ты не хотела развода. Ладно. Тогда возникает вопрос
о гарантиях. Где гарантия, что ты снова не будешь ревновать меня
попусту, и устраивать сцены? Я лгал себе все время – не было таких
гарантий. Ты мстила мне за что-то такое, чего в тебе не было, но
было во мне. (Чего же в тебе не было, а было во
мне? Ну, конечно же, во мне не было породы, порядочности,
я был суетлив, блудлив, нечестен, болтлив… А
что? Все верно. Я не спорю.) значит, нас с тобой
связывало, помимо детей, то, что называют в порядочных книгах о
любви – ночью. Значит, прелесть моя (ура, я один, и ты со
мной не поспоришь!), скотство, одно лишь скотство! Все! На сегодня хватит. Ложусь
спать. …Я перечитал то, что написал вчера вечером.
Все не то, и все не так. Я люблю тебя, и ты любишь меня, и мы обречены.
Только я обречен уйти первым. Не потому,
что я лучше, а ты хуже, просто мужчина всегда впереди, и он принимает
первым всю мерзость этого мира на себя. Одно бесспорно: никогда еще мне не было так
спокойно, как здесь. И это не сладостное чувство мести: я, мол,
невиновен, а ты меня выперла. Нет. Просто
в одиночестве обретаешь свободу духа и отходишь от каторжной суеты
каждодневности. И еще я одно понял: я так устал, что мне
даже не страшно за детей. Придется тебе вспомнить стенографию и
машинопись. Продашь дом – это сможет вам продержаться первые два-три
года. Но ты же всегда говорила, что лучше счастливая нищета, чем
такая мука, как в нашем сытом доме. Все-таки это письмо я отправлю. Только не
отвечай мне. Пожалуйста. Пусть дети напишут мне письма и что-нибудь
нарисуют. Если можно, море, и пусть над морем летают птицы. Все-таки я хочу сказать тебе вот что – ты
настоящая скотина, мой друг. Ты, а не я. Я написал
это, потому что вспомнил, как ты подглядывала из-за кустов за мной,
когда мы были в горах, а я пил вино и был счастлив оттого, что работается,
и, сняв рубашку – я потею, ты помнишь? – танцевал с какой-то из
юных комсомолок, а ты выбежала из кустов и стала бить меня и несчастную
мою партнершу! Очень смешно, да? Воплощение советской мужественности
бьют по морде! Нет, любовь моя, зоологизм
прощать нельзя. Его надо либо отводить от себя, либо лечить. Как
проказу. Сила. Только сила. В мире уважают силу. Ее
ненавидят, презирают, позорят, но с ней считаются. Сила – это и
гарантия и закон. Только сила. Хайль!
Хайль кто-нибудь! Ау! Откликнитесь же!
Хайль! Зиг хайль!” Печорин тоже спал плохо. Ему снилась стужа,
забор, фонари, вышки, тоска и отчаяние страха, безысходность преобладания
чужих воль. Потом события перенеслись в огромный салон гигантского
корабля, где шло заседание. Снилась жаркая конная атака. Почему-то
у всадников были странные, остроконечные шапочки со звездой, такие
же почти, как у японцев. Было судебное заседание, где его не справедливо
судили; какая-то дорога вся в огне до горизонта; огромные металлические
черепахи с длинным, точащим хоботом, заполнившие город. И еще много
чего, что он не смог бы рассказать. Проснувшись, вспомнил повесть
Лермонтова “Княжна Мэри”. Там молодой франт приезжает на воды и
ввязывается в конфликт со своим армейским приятелем из-за женщины.
Будучи изощреннее и опытнее в амурных делах, легко переигрывает
его, хотя не стремился к этому. На дуэли франт убил товарища… И снова Михаил Юрьевич потерял опору. Герой
нашего времени, - лишний человек не видящий смысла в жизни. Выбрав
для себя, в самом начале, утонченный эстетизм, боясь жить обыкновенной
обывательской жизнью, он замкнулся в своем идеале
сотканном из грез. Отгородившись от всего внешнего, сделал себя
изгоем. В Печорине был еще один человек, как известное
сочетание придуманных Стивенсоном доктора Джейкла
и мистера Хайда. В Печорине жил еще доктор
Джейкл. Джейкл являлся скептиком
и материалистом, как все почти ученые, а вместе с этим поэт, и не
на шутку, - поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизни
своей не написал двух стихов. Он изучил все живые струны сердца
человеческого, как изучают жилы трупа, но никогда не умел воспользоваться
своим знанием. Так иногда отличный анатомик не умеет вылечить
от лихорадки. Джейкл обыкновенно исподтишка
насмехался над людьми, но способен был и плакать. Ощущая себя человеком
незначительным, он мечтал о высоком положении, для которого не сделал
бы лишнего шага. Он скорее оказал бы одолжение врагу, чем другу,
потому что это значило бы продавать свою благотворительность, тогда
как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника.
Джейкл обладал злым языком: под вывескою
его эпиграмм не один добряк прослыл пошлым дураком. Его наружность, если использовать фигуральный термин,
ибо химического стивенсоновского раствора
он не пил, была из тех, которые нравятся впоследствии, когда глаз
выучится читать в неправильных чертах отпечаток души испытанной
и высокой. Женщины влюбляются в таких людей до безумия и не променяли
бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимонов.
Надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты
душевной. Оттого-то, может быть, люди, подобные Джейклу,
так страстно любят женщин. Джейкл был мал
ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога у него была короче
другой, как у Байрона. В сравнении с туловищем голова его казалась,
огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа,
обнаженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением
противоположных наклонностей. Маленькие черные глазки, всегда беспокойные,
старались проникнуть в ваши мысли. В одежде заметны были вкус и
опрятность; худощавые, жилистые и маленькие руки красовались в светло-желтых
перчатках. Сюртук, галстук и жилет выдерживались в постоянно черном
цвете. Молодежь прозвала его Мефистофелем; он показывал, будто сердиться
на это прозвище, но в самом деле оно льстило
его самолюбию. Печорин и Джейкл, - два
“Я” одного физического тела относились друг к другу дружески. Печорин,
к дружбе не способный, понимал ее недостаток: из двух друзей всегда
один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается.
Рабом Михаил Юрьевич быть не мог, а повелевать в этом случае – труд
утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать. Внутренние разговоры с самим собой поглощали
много времени. -Что до меня касается, то я убежден только
в одном… - сказал Джейкл. -В чем же? -В том, что рано или поздно, в одно прекрасное
утро я умру. -Я богаче вас, у меня, кроме этого, есть
еще убеждение – именно то, что я в один прекрасный вечер имел несчастие
родиться. В таком тоне они толковали часто об отвлеченных
предметах очень серьезно, пока не замечали, что взаимно друг друга
морочат. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали
римские авгуры, по словам Цицерона, начинали
хохотать. Печорин лежал на диване, устремив глаза в
потолок и заложив руки под затылок. Ему снова пришла охота поговорить
с Джейклом. -На дворе становится жарко, - заметил доктор. -Меня беспокоят мухи. -Заметьте, любезный доктор, что без дураков было бы на свете очень скучно... Посмотрите, вот нас
двое умных людей; мы знаем заранее, что обо всем можно спорить до
бесконечности, и поэтому не спорим. Мы знаем почти все сокровенные
мысли друг друга; одно слово для нас целая история; видим зерно
каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное нам смешно,
смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны,
кроме самого себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может
быть; мы знаем один о другом все, что хотим знать, и знать больше
не хотим. Остается одно средство: выдумывать новости. Скажите мне
какую-нибудь новость. Утомленный долгой речью, Михаил Юрьевич закрыл
глаза и зевнул. Джейкл ответил: -В вашей галиматье,
однако ж, есть идея. -Две! -Скажите мне одну, я вам скажу другую. -Хорошо, начинайте! – сказал Печорин, продолжая
рассматривать потолок и внутренне улыбаясь. -Вам хочется знать какие-нибудь подробности
насчет кого-нибудь из приехавших на курорт,
и я уже догадываюсь, о ком вы это заботитесь. -Доктор! Решительно нам нельзя разговаривать:
мы читаем в душе друг у друга. -Теперь другая… -Другая идея вот: мне хотелось вас заставить
рассказать что-нибудь; во-первых, потому, что слушать менее утомительно.
Во-вторых, нельзя проговориться. В-третьих, можно узнать чужую тайну.
В-четвертых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей,
чем рассказчиков. Теперь к делу: что нового вам известно про Андропова? -У вас большой дар соображения. Андропов
убрал вчера первого секретаря Белоруссии Петра Машерова,
устроив ему автокатастрофу. Брежнев дряхлеет, и хотел оставить трон
Машерову, что шло в разрез с мнением Юрия Владимировича. Теперь
он наследник, принц крови, фактически уже сейчас полноправный властелин. -Завязка есть! - закричал Михаил Юрьевич
в восхищении, - об развязке этой комедии
мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно. -Я предчувствую, - сказал доктор, - что бедная
Мэри будет вашей жертвой. -Напротив, совсем напротив!.. Доктор, наконец,
я торжествую: вы меня не понимаете! Это меня, впрочем, огорчает,
- продолжал он после минуты молчания, - я никогда сам не открываю
моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким
образом я всегда могу при случае от них отпереться. Однако ж вы
мне должны описать маменьку с дочкой. Что они за люди? -Во-первых, генеральша – женщина сорока пяти
лет. Она любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные
вещи, когда дочери нет в комнате. Она объявила, что дочь ее невинна
как голубь. Генеральша, кажется, не привыкла повелевать: она питает
уважение к уму и должности мужа. Дочка читает Байрона по-английски
и знает алгебру. В Москве, видно, барышни пустились в ученость и
хорошо делают, право! Наши мужчины так не любезны вообще, что с
ними кокетничать, должно быть, для умной женщины несносно. Генеральша
очень любит молодых людей; Мэри смотрит на них с некоторым презрением.
Московская привычка! Они в Москве только и питаются что сорокалетними
остряками. Она любит рассуждать о чувствах, страстях и прочее. Была
одну зиму в Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество:
ее, верно, холодно приняли. Это вторая семья Андропова. Первая живет,
где-то в Новосибирске или рядом. Будучи еще молодым, талантливым
комсоргом на речном пароходе, Юрий Владимирович женился и имел двух
детей: мальчика и девочку. Жили хорошо, не ругались. Как-то шли
по главному проспекту и долго смеялись; встретилась на пути цыганка,
погадала обоим. Посмотрела на его руку и восхитилась великим будущим.
А жене сказала: “Что смеешься? Тебе всю жизнь очень плохо будет.
Много горя предстоит, много слез”. Посмеялись они и над этим, пошли
дальше. Но, может быть, Юрке в сердце запало пророчество, или давно
назревал разрыв, только, в скорости, собрал он чемодан и скрылся.
Поехал в Карелию двигаться по партийной линии. Карта ему пошла,
вон он, где сейчас. А про семью забыл. Хоть и помогал, но, скорее, для того, чтобы
помалкивали они, не распространяли порочащие высшего партийного
деятеля сведения. Женился на дочери большого босса, помогшего ему
взлететь. С дочкой от первого брака, все нормально
было, а сын пошел по кривой дорожке. Сидел несколько раз; потом
папа ему двухкомнатную квартиру пробил через посредников – сам всяких
встреч избегал. Сын имел пенсию, хорошее жилье, но пил по черному.
Причина ранней смерти тоже темна; толи от алкоголизма, толи от родственных
связей с главным чекистом. Похоронили его на городском кладбище
под чужой фамилией; ни кто не знает той могилы. Странный человек Юрий Владимирович, многие
вокруг него погибали и погибают. Даже устроил, сказывают, покушение
на папу Римского. Поостерегитесь! Флирт с дочерью наследника обжигает.
После обеда часов в шесть Печорин пошел на
бульвар; генеральша с дочкой сидели на скамейке, окруженные молодежью,
которая любезничала наперерыв. Михаил Юрьевич в некотором расстоянии
на другой лавке, остановил двух знакомых офицеров и начал им что-то
рассказывать. Видно, было смешно, потому что они начали хохотать
как сумасшедшие. Любопытство привлекло к нему некоторых из окружавших
Мэри. Мало-помалу и все ее покинули и присоединились к его кружку.
Михаил Юрьевич не умолкал: его анекдоты были умны до глупости, его
насмешки над проходящими мимо оригиналами были
злы до неистовства… Он продолжал увеселять публику до захода
солнца. Несколько раз Мэри под ручку с матерью проходила мимо, сопровождаемая
каким-то хромым старичком. Несколько раз ее взгляд упадал на Печорина,
выражая досаду, стараясь выразить равнодушие… -Что он вам рассказывал? – спрашивала она
у одного из молодых людей, возвратившихся к ней из вежливости, -
верно, очень занимательную историю – свои подвиги в сражениях? –
Она сказала это довольно громко и; вероятно, с намерением кольнуть.
Юлианов следил за нею, как хищный зверь,
и не спускал ее с глаз. Возможно он тоже
про что-то прослышал и искал того, кто мог бы его представить генеральше.
Она обрадуется очень, потому что ей скучно. В продолжение двух дней, дела Михаила Юрьевича
ужасно продвинулись. Дочка демонстрировала знаки неприязни; ему
пересказали две-три довольно колкие, но вместе очень лестные эпиграммы.
Ей ужасно странно, что он, привыкший к хорошему обществу, не старается
познакомиться с нею. Они встречались каждый день у пивной, на бульваре,
на пляже. Печорин употреблял все силы на то, чтоб отвлекать ее обожателей,
блестящих адъютантов, бледных москвичей и других, что почти всегда
удавалось. Он всегда ненавидел гостей у себя: теперь у него каждый
день полнился дом, обедали, ужинали, играли, - и, увы, его шампанское
торжествовало над силой магнетических ее глазок! Он встретил ее однажды в мебельном магазине;
она торговала чудесный персидский ковер. Дочка упрашивала свою маменьку
не скупиться: этот ковер так украсил бы ее кабинет! Печорин дал
сорок рублей лишних и перекупил его; за это был вознагражден взглядом,
где блистало самое восхитительное бешенство. Около обеда он велел
нарочно провести мимо ее окон его черкесскую лошадь, покрытую этим
ковром. Последствием этого драматического приема было намерение ее проповедовать против
нахала ополчение. Михаил Юрьевич заметил даже, что два адъютанта
при ней с ним очень сухо кланялись, однако всякий день у него обедали. Юлианов принял таинственный вид: ходил, засунув
руки за спину, и никого не узнавал. Нашел случай вступить в разговор
с генеральшей и сказал комплимент дочери; она, видимо, не очень
разборчива, ибо с тех пор отвечала на его поклоны самой милой улыбкой.
-Ты решительно не хочешь познакомиться с
Андроповыми? – спросил он Печорина. -Решительно. -Помилуй! Самый приятный дом на курорте!
Все здешнее лучшее общество… -Мой друг, мне и не здешнее
ужасно надоело. А ты у них бываешь? -Нет еще. Я говорил раза два с дочкой, и
более, но знаешь, как-то напрашиваться в дом неловко, хотя здесь
это и водится… Другое дело, если бы мня, представил папа. -Помилуй! Да этак
ты гораздо интереснее! Ты просто не умеешь пользоваться своим положением… -Какой вздор! -Я уверен, женщины любят тех, которых не
знают. -Да я вовсе не имею претензии ей нравиться:
я просто хочу познакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно,
если б я имел какие-нибудь надежды… А знаешь
ли, Печорин, что Мэри о тебе говорила? -Как? Она тебе уже говорила обо мне? -Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею
в разговор на пляже, случайно; третье слово ее было: “Кто этот товарищ,
у которого такой неприятный тяжелый взгляд? Он был с вами тогда”…
Она покраснела и не хотела назвать дня, вспомнив мою милую выходку.
“Вам не нужно сказывать дня, - отвечал я ей, - он вечно будет мне
памятен”. Мой друг Печорин! Я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном
замечании… А, право, жаль! По тому, что
Мэри не дурна. -Да, она не страшило… Только
не мне тебе говорить, “советские дети” большею частью питаются только
платонической любовью, не примешивая к ней мысли об ответственности.
Дочка, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли.
Если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое
молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор – никогда
не удовлетворит его вполне. Ты должен тревожить ее ежеминутно. Она
десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой
и, чтоб вознаградить себя за это, станет тебя мучить, а потом, просто,
скажет, что, она, тебя терпеть не может. Если ты над нею приобретешь
власть, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй.
Она с тобой накокетничается вдоволь, а года через
два выйдет замуж за урода, из покорности к папеньке, и станет себя
уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила,
то есть тебя, но небо не хотело соединить ее с ним, потому что он
выходящий из моды и фавора писатель. Последнее время Семион
пропадал, в свободное от ухаживаний время, в районе частных домов,
где жила “дикарями” приезжая артистическая молодежь. Юные актриски
слушали байки развесив уши, и Семион
мог привести на ночь любую из очарованных, чарующих Афродит. Отвлекаясь от надоевшей темы и менторского
тона собеседника, Юлианов изменил направление: -В завтрашней “Правде”, на первой полосе
выйдет мой рассказ. Почитай. -Обязательно. Красота крымского лета, множество романов
заглушили в Семионе боль потери. Он ожил,
пробудился к работе. Покупал каждый день ведро вина у населения,
приглашал гостей, устраивал вечера. От сюда у
него появлялись новые сведения на разнообразные темы. -Ты что-нибудь слышал о западногерманском
кинорежиссере Максе Райнере Фастбиндере?
На первый взгляд, это современное декадентство. Сам он бисексуален;
в картинах отражено подавление личности современной культурой, технократизмом;
лицемерие, ханжество. Его последняя работа – история Евангелия снятая
в декорациях сегодняшнего дня. Суд над Христом происходит на стадионе.
По середине поля установлен деревянный помост-сцена. Актеры большею
частью одеты в костюмы эпохи; только Иисус в джинсах. Особо подчеркнута
роль тайной полиции – спецслужб. Они тоже имеют современную одежду.
На Голгофу Христа везут в грузовике, под охраной римских легионеров.
Съемки происходят в условиях живой улицы; оператор охотится за удивленными
обывателями, уставившимися на зрелище из киношного
мира. Фастбиндер акцентирует внимание
именно на любопытстве в плане: простота хуже воровства. Все преступления
в мире совершаются с молчаливого согласия толпы, безмозглой, жадной до зрелищ. Печорин слушал с интересом. -Это надо смотреть, чтобы понять. Идея интересная.
-Такое кино можно увидеть
только на закрытых просмотрах организованных, для кинематографической
или литературной элит, в их домах. -Я знаю, бывал там. К удивлению, деятели
культуры там вообще отсутствовали; зал заполнили работники торговли
и сферы услуг. Они приобрели билетики у уполномоченных за дефицитные
товары. Кстати, там я увидел фильм, кажется, англичанина
Алана Паркера “Сердце ангела”. Он меня
поразил новизной: некто продал душу дьяволу за успех, славу, деньги,
и, получив их, попытался уйти от расплаты. Нашел человека с фамилией
Ангел и, совершив сатанинский обряд, переселил свою душу в его тело
с потерей памяти. Дьявол не мог забрать душу у тела без спроса;
ведь и то и другое с одной стороны одно и то же. Он не мог уничтожить
тело так, как тело было чужое, а пока оно жило, душа сидела в нем
надежно. Но проволочки в адском ведомстве не допустимы, потому князь
тьмы пошел на хитрость. Фальшивый Джон Ангел работал частным детективом,
и дьявол обратился к нему с работой найти пропавшего “себя”, того,
кто переселился в тело Ангела. В Джоне жили две сущности: одна внешняя,
не ведающая другой, и вторая – внутренняя, все прекрасно сознающая.
В минуты опасности глубокое “я” отключало внешнее и выходило на
поверхность: как стивенсоновский мистер Хайд. Когда
настоящий Ангел подбирался к свидетелям и хватал за хвост тайну,
ложный выключал его и уничтожал все нити с людьми. Но дьявол настаивал,
увеличивая плату, пока оба “я” не соединились. Джон Ангел снова
стал собой, а незадачливый плут расплатился с
полна. По плутовскому замыслу, после сатанинского обряда, душа Джона
должна была переселиться в тело подписавшего контракт, и ошибочно
отправится “вниз”. Однако видимость не ввела князя в заблуждение.
Встав поздно, Печорин пришел в столовую к
“шапочному разбору”. Поев холодные дежурные блюда, с авоськой, в
которой лежало полотенце, направился на “дикий” или по-другому,
свободный от условностей купальных костюмов пляж. Постелив полосатое
полотенце, возлег, приступил к созерцанию сквозь темные очки высоких
и стройных, загорелых молодых дам. Отмечая, про себя, особенности
расположения грудей, их формы, ширину таза и общие пропорции он вздрогнул, заметив худенькую белую
еще соседку. -Рита! – воскликнул он невольно. Она вздрогнула и побледнела. -Я знала, что вы здесь, - сказала она. Он
сел возле нее и взял ее руку. Давно забытый трепет пробежал по его
жилам при звуке этого милого голоса. Она посмотрела ему в глаза
своими глубокими и спокойными глазами: в них выражалась недоверчивость
и что-то похожее на упрек. -Мы давно не виделись, - сказал он. -Давно, и переменились оба во многом! -Стало быть, уже ты меня не любишь? -Я замужем. -Опять? Однако несколько лет тому назад эта
причина также существовала, но между тем… Она выдернула свою руку, и щеки ее запылали. -Может быть, ты любишь своего второго мужа? Она не ответила и отвернулась. -Или он очень ревнив? Молчание. -Что ж? Он молод, хорош, особенно, верно,
богат, и ты боишься… - он
взглянул на нее и испугался. Ее лицо выражало глубокое отчаяние,
на глазах сверкали слезы. -Скажи мне, - наконец прошептала она, - тебе
очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор
как мы знаем друг друга, ты ничего мне не дал, кроме страданий… -
Ее голос задрожал, она склонилась к нему и опустила голову на его
грудь. “Может быть, - подумал он, - ты оттого-то
именно меня и любила: радость забывается, а печали ни когда…” Он крепко обнял ее, и так они оставались
долго. Наконец губы их сблизились и слились в жаркий, упоительный
поцелуй. Ее руки были холодны как лед, голова горела. Тут начался
один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых
воспроизвести нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет
и дополняет значение слов, как в итальянской опере. Она вышла замуж за партийного функционера
Франца Павку. Печорин не позволил себе над ним ни одной насмешки:
она уважает его как товарища по борьбе, - и будет
обманывать как мужа… Странная вещ сердце человеческое вообще,
и женское в особенности! Муж Риты, - дальний родственник генеральши,
и они живут на верхнем этаже,
над Андроповыми. Франц практически прикован к постели и слеп на
восемьдесят процентов. Печорин дал Рите слово познакомится с Андроповыми
и волочится за дочкой, чтобы отвлечь от нее внимание. Таким образом,
планы Михаила Юрьевича нимало не расстраивались, и впереди ожидало
веселье. Весело! Да, он уже прошел тот период жизни
душевной, когда ищут только счастья, когда сердце чувствует необходимость
любить сильно и страстно кого-нибудь, - теперь он только хотел
быть любим, и то очень не многими. Даже одной постоянной
привязанности было бы довольно: жалкая привычка сердца! Однако ему всегда было странно: он никогда
не делался рабом любимой женщины; напротив, приобретал над их волей
и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь. Отчего
это? Оттого ли что он никогда ничем не дорожил и, что они ежеминутно
боялись выпустить его из рук? Или ему просто не удавалось встретить
женщину с упорным характером? Один только раз он любил женщину с
твердой волей, которую никогда не мог победить. Они расстались врагами,
- и то, может быть, если б он ее встретил пятью годами позже, они
расстались бы иначе. Рита не заставила его клясться в верности,
не спрашивала, любил ли он других с тех пор, как они расстались.
Она вверилась ему снова с прежней беспечностью, - и он ее не мог
обмануть. Она была единственная женщина в мире, которую он не в
силах обмануть. Скоро их ожидала новая разлука и, может быть, навеки:
оба пойдут разными путями до гроба; но воспоминания о ней останется
неприкосновенным в душе его. Наконец они расстались. Он долго следил за
нею взором, пока ее белая попка не скрылась за частоколом из загорелых
тел. Сердце его болезненно сжалось, как после первого расставания.
О, как он обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли со своими
благотворными бурями хочет вернуться к нему опять, или это только
ее прощальный взгляд, последний подарок – на память? Смешно подумать, что на вид он еще мальчик:
лицо, хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны. Густые кудри
вьются, глаза горят, кровь кипит… Возвратясь домой, он сел верхом и поскакал
в степь. Он любил скакать на горячей лошади по высокой траве, против
пустынного ветра, с жадностью глотая благотворный воздух и, устремляя
взоры в синюю даль, стараясь уловить туманные очерки предметов,
которые ежеминутно становились все яснее и яснее. Какая бы горесть
ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысли, все
в минуту рассеется. На душе станет легко, усталость тела победит
тревогу ума. Нет женского взора, который бы он не забыл при виде
голубого неба или внимая шуму потока, падающего с утеса на утес.
Казаки, зевающие на своих вышках, видя его
скачущего без нужды и цели, долго мучились этою загадкой, ибо, по
одежде принимали его за мексиканца. Он тщательно следил за соответствием
сомбреро, расшитой рубашки, кожаных штанов ковбойским стандартам.
Даже манеру сидеть в седле на своем мустанге скопировал до тонкости. Было
уже шесть часов пополудни, когда, напоив лошадь, он въехал в крепость
посмотреть архитектуру нижнего яруса. Заехав за один из складов,
он спешился, чтобы размять ноги; в это время показалась в главных
воротах шумная и блестящая кавалькада: дамы в черных и голубых амазонках,
кавалеры в костюмах, составляющих смесь черкесского с
техасским. Впереди ехал Юлианов с Мэри. Дамы на курорте еще верят нападениям индейцев
среди бела дня; вероятно, поэтому Юлианов повесил шашку и две кобуры:
он был довольно смешон в этом геройском облачении. Высокий куст
закрывал Печорина от них, но сквозь листья он мог видеть все и отгадывать
по выражениям их лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец
они приблизились к углу строения; Семион
взял за повод лошадь Мэри, и тогда долетел обрывок разговора: -Почему вы не хотите снять продолжение “Семнадцати
мгновений”? Это было бы очень мило. -Все упирается в деньги. Мосфильм не может
найти их в нужном количестве, а вот если бы “наверху” продавили
выделение через правительство, то проблему удалось бы решить. Ваш
папа мог бы помочь. -Что ж, я его попрошу, - залилась она серебристым
смехом. – А, правда, что вы тайно встречались в Италии с Отто Скорцени? -Да, приходилось, - самодовольно ответил
Семион. В это
время они поравнялись с кустом, и Михаил Юрьевич выехал на встречу.
-Боже мой, бандит! – вскричала она в ужасе
по-французски. -Не бойтесь сударыня, - я не более опасен,
чем ваш кавалер, – по-французски же ответил Печорин. Она смутилась то ли от своей ошибки, или
от дерзкого ответа. Юлианов бросил на него недовольный взгляд. Франц Павка сидел у открытого окна. Далеко,
почти на горизонте, темной тучкой стлался дымчатый след парохода.
Стая чаек пронзительно вскрикивала, кидалась в море. Франц обхватил голову руками и тяжело задумался.
Перед его глазами пробежала вся его жизнь, с детства и до последних
дней. Хорошо ли, плохо ли он прожил свои двадцать четыре года? Перебирая
в памяти год за годом, проверял свою жизнь, как беспристрастный
судья, и с глубоким удовлетворением решил, что жизнь прожита не
так уж плохо. Но было немало и ошибок, сделанных по дури,
по молодости, а больше всего по незнанию. Самое же главное – не
проспал горячих дней, нашел свое место в железной схватке за власть,
и на багряном знамени революции есть и несколько капель пролитой
им буржуйской крови. Из строя он не уходил, пока не иссякли силы.
Сейчас, подбитый, он не может держать фронт, и ему оставалось одно
– тыловые лазареты. Помнил он, когда шли лавины под Филадельфию,
пуля срезала бойца. И боец упал на землю, под ноги коня. Товарищи
наскоро перевязали раненого, сдали санитарам и неслись дальше –
догонять врага. Эскадрон не останавливал свой бег из-за потери бойца.
В борьбе за великое дело так было и так должно быть. Правда, были
исключения. Видел он и безногих пулеметчиков на тачанках – это были
страшные для врага люди, пулеметы их несли смерть и уничтожение.
За железную выдержку и меткий глаз стали они гордостью полков. Но
такие были редкостью. Как
же должен он поступить с собой сейчас, после разгрома, когда нет
надежды на возвращение в строй? Ведь добился он у врачей признания,
что в будущем он должен ждать чего-то еще более
ужасного. Что же делать? Угрожающей, черной дырой встал перед
ним этот неразрешенный вопрос. Для чего жить, когда он уже потерял самое
дорогое – способность бороться? Чем оправдать свою жизнь сейчас
и в безотрадном завтра? Чем заполнить ее? Просто есть, пить и
дышать? Остаться беспомощным свидетелем того, как товарищи с боем
будут продвигаться вперед? Стать отряду обузой? Что, вывести в расход
предавшее его тело? Пуля в сердце – и никаких гвоздей! Умел неплохо
жить – умей вовремя и кончить. Кто осудит бойца, не желающего агонизировать? Рука его нащупала в кармане плоское тело
браунинга, пальцы привычным движением схватили рукоять. Медленно
вытащил револьвер. -Кто бы мог подумать, что ты доживешь до
такого дня? Дуло презрительно заглянуло ему в глаза.
Франц положил револьвер на колени и злобно выругался. “Все
это бумажный героизм, братишка! Шлепнуть себя каждый дурак
сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход
из положения. Трудно жить – шлепайся. А ты пробовал эту жизнь победить?
Ты все сделал, чтобы вырваться из железного кольца? А ты забыл,
как под Чикаго семнадцать раз в день в атаку ходили и взяли-таки
наперекор всему? Спрячь револьвер и никому никогда об этом не рассказывай.
Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее
полезной”. Но в глубине партийной души, Павка знал,
что боится смерти, черного, или какого там провала, небытия. Так
легко было крошить белогвардейскую сволочь, всю буржуйскую нечисть,
от мала до велика, а себя жалко, страшно! Все хочется повременить,
оттянуть, не смотреть вперед. Взял
тетрадь с карандашом и начал письмо. “Артем, хочу рассказать о пережитом. Кроме
тебя, я, кажется, таких писем никому не пишу. Ты меня знаешь и каждое
слово поймешь. Жизнь продолжает меня теснить на фронте борьбы за
здоровье. Получаю удар за ударом. Едва успеваю подняться
на ноги после одного, как новый, немилосерднее
первого, обрушивается на меня. Самое страшное в том, что я бессилен
сопротивляться. Отказалась подчиняться левая рука. Это было тяжело,
но вслед за ней изменили ноги, и я, без того еле двигавшийся (в
пределах комнаты), сейчас с трудом добираюсь от кровати к столу.
Но ведь это, наверное, еще не все. Что принесет мне завтра – неизвестно. Из дома я больше не выхожу и из окна наблюдаю
лишь кусочек моря. Может быть трагедия
еще более жуткой, когда в одном человеке соединены предательское,
отказывающееся служить тело и сердце большевика, его воля, неудержимо
влекущая к труду, к вам, в действующую армию, наступающую по всему
фронту, туда, где развертывается железная лавина штурма? Я еще верю, что вернусь в строй, что в штурмующих
колоннах появится и мой штык. Мне нельзя не верить, я не имею права.
Десять лет партия и комсомол воспитывали меня в искусстве сопротивления,
и слова вождя относятся и ко мне: “Нет таких крепостей, которых
большевики не могли бы взять”. Моя жизнь теперь – это учеба. Книги, книги,
еще раз книги. Сделано много, Артем. Проработал основные произведения
художественной классической литературы. Закончил и сдал работы по
первому курсу заочного коммунистического университета. Вечерами
– кружок с партийной молодежью. Связь с практической работой организации
идет через этих товарищей. Затем Ритуля,
ее рост и продвижение, ну, и любовь, ласки нежной подружки моей.
Живем мы с ней дружно. В партию Рита идет моей дорогой. На днях Рита с торжеством показала мне первую
делегатскую карточку женотдела. Для нее это не просто кусочек картона.
Я слежу за рождением в ней нового человека и помогаю, сколько могу,
этим родам. Придет время, и большой завод, рабочий коллектив завершит
ее формирование. Пока мы здесь, она идет по единственно возможному
пути. Дважды приезжала мать Риты. Мать, незаметно
для себя, тянет Риту назад, в жизнь, созданную из мелочей, погруженную
в узкое, личное, в свое собственное, обособленное.
Я старался убедить тещу в том, что чернота ее дней не должна ложиться
тенью на дорогу дочери. Но все это оказалось бесполезным. Чувствую,
что мать когда-нибудь станет на пути дочери к жизни новой и что
борьбы с ней не избежать”. Следующую неделю, Рита, каждое утро приходила
к Печорину и, весь день они проводили в постели -Ты не хочешь познакомиться с Андроповыми?
Там мы тоже могли бы видеться, – спросила она. В этот же вечер Михаил Юрьевич записался
к Мэри на мазурку. Танцы происходили на специально огороженных
трехметровым сеточным забором площадках, очень похожих на баскетбольно-волейбольные. Билеты нужно было покупать за день
и более, а за тем отстоять очередь. Власть регулировала движение
танцующих, и когда, оплатившая некоторое время пара истощала
свой срок, впускали на освободившееся место следующих. Достоявшись
к девяти часам, Печорин оказался внутри. Генеральша с дочерью явились
без очереди; многие дамы посмотрели на нее с завистью и недоброжелательством;
к тому же дочка одевалась со вкусом. Те, которые почитали себя здешними
аристократами, утаив зависть, примкнули к ней. Как быть? Где есть
общество женщин, там сейчас явится высший и низший круг. У сетки
снаружи, в толпе народа, стоял Юлианов, прижав лицо к проволоке
и, не спускал глаз со своей богини; она, проходя мимо, едва приметно
кивнула ему головой. Он просиял, как солнце. Танцы начались польским; потом заиграли вальс. Шпоры зазвенели, фалды поднялись
и закружились. Михаил Юрьевич стоял сзади одной толстой
дамы, осененной розовыми перьями. Пышность ее платья напоминала
времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи – счастливую эпоху мушек
из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта была
фермуаром. Найдя глазами Мэри, он подошел к ней и, пригласил вальсировать. Она едва могла себя принудить не улыбнуться,
и скрыла свое торжество. Ей удалось, однако, довольно скоро принять
совершенно равнодушный и даже строгий вид. Она небрежно опустила
руку на его плечо, наклонила слегка головку набок, и они пустились.
Он не знал талии более сладострастной и гибкой! Ее свежее дыхание
касалось его лица. Иногда локон, отделившийся в вихре вальса от
своих товарищей, скользил по горящей щеке его…
Он сделал три тура. Она запыхалась, глаза ее помутились,
полураскрытые губы едва могли прошептать необходимое:
“Merci, monsieur”. После нескольких минут молчания он сказал
ей, приняв самый покорный вид: -Я слышал, Мэри, что, будучи вам вовсе не
знаком, я имел уже несчастие заслужить вашу немилость… Что вы меня
нашли дерзким… Неужели это правда? -И вам бы хотелось теперь меня утвердить
в этом мнении? – ответила она с иронической
гримаской, которая, впрочем, очень шла к ее подвижной физиономии. -Если я имел дерзость вас чем-нибудь оскорбить,
то позвольте мне иметь еще большую дерзость просить у вас прощения… И, право, я бы очень желал доказать вам, что вы насчет меня
ошибаетесь. -Вам будет довольно трудно… -Отчего же? -Оттого, что вы у нас не бываете, а эти встречи,
вероятно, не часто будут повторятся. -Знаете,
сударыня, - сказал он с некоторой досадой, - никогда не должно отвергать
кающегося преступника: с отчаяния он может сделаться еще вдвое преступнее…
и тогда… Крики и ругань заставили его обернуться и
прервать фразу. Сильно пьяный милиционер, ударив контролера спрашивавшего
билет, прошел внутрь и стал выбирать себе проститутку, требуя обслужить
его бесплатно. В схватке с сутенерами он уже вытащил табельное оружие,
но тут заметил Мэри. Стремительно подойдя к ней, схватил за руку,
грязно выругавшись, и потянул к выходу. Быстрее молнии Печорин ударил
его лбом в переносицу; обливаясь кровью опер, рухнул без сознания. Михаил Юрьевич был вознагражден глубоким,
чудесным взглядом. Подоспевшая охрана оттащила тело. Генеральша
рассыпалась в благодарностях: -Я не знаю, как случилось, что мы до сих
пор с вами не знакомы, - прибавила она, - но признайтесь, вы этому
один виною: вы дичитесь всех так, что ни на что не похоже. Я надеюсь,
что воздух моей гостиной разгонит ваш сплин. Не правда ли? Он
ответил ей одной из тех фраз, которые у всякого должны быть заготовлены
на подобный случай. Кадриль тянулась ужасно долго. Наконец загремела мазурка; молодежь уселась Он не намекнул ни разу ни о пьяном господине,
ни о прежнем своем поведении. Впечатление, произведенное на нее
неприятною сценой, мало-помалу рассеялось; личико расцвело. Она
шутила очень мило; ее разговор был остер, без притязания на остроту,
жив и свободен; ее замечания глубоки. Он дал ей почувствовать очень
запутанной фразой, что она ему давно нравится. Она наклонила головку
и слегка покраснела. -Вы странный человек! – подняла она свои
бархатные глаза и принужденно засмеялась. -Я не хотел с вами знакомиться, - продолжал
он, - потому что вас окружает слишком густая толпа поклонников,
и я боялся в ней исчезнуть совершенно. -Вы напрасно боялись! Они все прескучные… -Все! Неужели все? Она посмотрела на него пристально, стараясь
будто припомнить что-то, потом опять слегка покраснела и, наконец,
произнесла решительно: все! -Даже мой друг Юлианов? -А он ваш друг? – сказала она, показывая
некоторое сомнение. -Да. -Он, конечно, не входит в разряд скучных… -Но в разряд несчастных, - сказал он смеясь. -Конечно! А вам смешно? Я б желала, чтоб
вы были на его месте… -Что ж? Я не был еще женат… На следующий день Михаил Юрьевич был у генеральши.
Проходя мимо окон Риты, он увидел ее. Они кинули друг другу беглый
взгляд. Вскоре она вошла в гостиную. Генеральша тепло представила
его; пили чай; гостей было много; разговор был общий. Печорин пытался,
понравится хозяйке, шутил, заставлял ее несколько раз смеяться от
души. Дочке так же не раз хотелось похохотать, но она удерживалась,
чтоб не выйти из принятой роли: она находила, что томность к ней
идет, - и, может быть не ошибалась. Юлианов
радовался, что печоринская веселость ее не заражает. После чая все пошли в залу. Рита кидала взгляды исполненные любви и благодарности. Он привык к этим
взглядам; но некогда они составляли его блаженство. Генеральша усадила
дочь за фортепьяно. Михаил Юрьевич отошел с Ритой к окну. Мэри его
равнодушие было досадно, как можно было догадаться по одному сердитому,
блестящему взгляду. Он понимал этот немой, но выразительный, краткий,
но сильный разговор. Она запела: голос был недурен, но пела она
плохо. Когда закончила, ропот похвал раздался вокруг. Не дослушав
печоринских похвал отошла прочь, села возле Юлианова,
и между ними начался какой-то сентиментальный разговор: кажется,
Мэри отвечала на его мудрые фразы довольно рассеянно и неудачно,
хотя старалась показать, что слушает со вниманием, потому что он
иногда смотрел на нее с удивлением, стараясь угадать причину внутреннего
волнения, изображавшегося иногда в ее беспокойном взгляде. В продолжение вечера Михаил Юрьевич несколько
раз нарочно старался вмешаться в их разговор, но она довольно сухо
встречала его замечания, и он с притворной досадой, наконец, удалился. Остальную часть вечера он провел возле Риты.
За что она так его любила? Тем более что это одна женщина, которая
его поняла совершенно, со всеми его мелкими слабостями, дурными
страстями. Неужели зло так привлекательно? Все последующие дни он ни разу не отступал
от своей системы. Мэри стали нравится его
разговоры. Он рассказал ей некоторые из странных случаев в собственной
жизни, и она начала видеть в нем человека необыкновенного. Он смеялся
над всем на свете, особенно над чувствами: это стало ее пугать. Иногда у Печорина возникало желание побыть
наедине со своими мыслями, и тогда он подолгу стоял на самом конце
мола погруженный взором в море вокруг, и в море эмоциональных оценок.
“Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно
добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не хочу
и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство? Рита
меня любит больше, чем Мэри будет любить когда-нибудь; если б она
мне казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я бы завлекся
трудностью предприятия… Но ничуть не бывало! Следовательно,
это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые
годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы найдем
такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство
– истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить
линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности
– только в невозможности достигнуть цели, то есть конца. Из чего я хлопочу? Из зависти к Юлианову? Или это следствие того скверного, но непобедимого
чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего,
чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии
будет спрашивать, чему он должен верит: “Мой друг, со мною было
то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно
и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!” А ведь есть необъятное наслаждение в обладании
молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший
аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать
в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь
поднимет! Я чувствую эту ненасытную жадность, поглощающую все, что
встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только
в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы.
Сам я больше не способен безумствовать под влиянием
страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось
в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти,
а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает;
возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть
ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для
кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого
положительного права, - не самая ли это сладкая пища нашей гордости?
А что такое счастье? Насыщенная гордость. Если б я почитал себя
лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все
меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло
порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову
человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности:
идеи – создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже
им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось
больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный
к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так
же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном
поведении, умирает от апоплексического удара. Страсти не что иное, как идеи при первом
своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот,
кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются
шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя
скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных
порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий
отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз
постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной
жизнью, - лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить
правосудие божие. Вечером многочисленное общество отправилось
пешком по прибрежным скалам. Взбираясь на гору, Печорин подал руку
Мэри, и она ее не покидала в продолжение целой прогулки. Разговор начался злословием: он стал перебирать
присутствующих и отсутствующих знакомых, сначала высказывая смешные,
а после дурные их стороны. Желчь его взволновалась. Он начал
шутя – и кончил искренней злостью. Сперва
это ее забавляло, а потом испугало. -Вы опасный человек! – сказала она, - я бы
лучше желала попасть в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок… Я
вас прошу не шутя: когда вам вздумается обо мне говорить дурно,
возьмите лучше нож и зарежьте меня, - я думаю, это вам не будет
очень трудно. -Разве я похож на убийцу?… -Вы хуже… Он задумался на минуту и потом сказал, приняв
глубоко тронутый вид: -Да, такова была моя участь с самого детства!
Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было;
но их предполагали – и они родились. Я был скромен – меня обвиняли
в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто
меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм,
- другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, - меня
ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир,
- меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость
протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки,
я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду –
мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества,
я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы,
пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
И тогда в груди моей родилось отчаяние – не то отчаяние, которое
лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое
любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала,
она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, - тогда,
как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не
заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей половины;
но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я прочел ее
эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но
мне нет, особенно когда вспоминаю о том, что под ними покоится.
Впрочем, я не прошу вас разделять мое мнение: если моя выходка вам
кажется, смешна – пожалуйста, смейтесь: предупреждаю вас, что это
меня не огорчит нимало. В эту минуту он встретил
ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на его, дрожала;
щеки пылали; ей было жаль его! Сострадание – чувство, которому
покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее неопытное
сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала,
- а это великий признак! Они пришли к обрыву; дамы оставили своих
кавалеров, но она не покидала его руки. Остроты здешних денди ее
не смешили; крутизна отвесной скалы, на которой она стояла, ее не
пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза. На возвратном пути он не возобновлял печального
разговора; но на пустые его вопросы и шутки она отвечала коротко
и рассеянно. -Любили ли вы? – спросил он ее, наконец. Она посмотрела на него пристально, покачала
головой – и опять впала в задумчивость: явно было, что ей хотелось
что-то сказать, но она не знала, с чего начать; ее грудь волновалась… Как быть! Кисейный рукав слабая защита,
и электрическая искра пробежала из его руки в ее руку; все почти
страсти начинаются так, и мужчины часто себя очень обманываем, думая,
что женщины любят их за физические или нравственные достоинства;
конечно, они приготовляют, располагают ее сердце к принятию священного
огня, а все-таки первое прикосновение решает дело. -Не правда ли, я была очень любезна сегодня?
– сказала ему Мэри с принужденной улыбкой, когда они возвращались
с гулянья. Они расстались. Проснувшись рано утром, Печорин почувствовал,
что должен прекратить мелодраму, перестать затягивать веревку. В одиннадцать часов утра, - час, в котором
генеральша обыкновенно потеет на лежаке в саду, ловя самый загар,
- он пошел к ее дому. Мэри сидела задумчиво у окна; увидев его,
вскочила. Он вошел в переднюю; людей никого не было,
и он без доклада, пользуясь свободой здешних нравов, пробрался в
гостиную. Тусклая бледность покрывала милое лицо ее.
Она стояла у фортепьяно, опершись одной рукой на спинку кресла:
рука чуть-чуть дрожала; он тихо подошел к ней и сказал: -Вы на меня сердитесь?.. Она подняла на него томный, глубокий взор
и покачала головой; ее губы хотели проговорить что-то – и не могли;
глаза наполнились слезами; она опустилась в кресла и закрыла лицо
руками. -Что с вами? – спросил но, взяв ее за руку. -Вы меня не уважаете!.. О! Оставьте меня!.. Он сделал несколько шагов…
Она выпрямилась в креслах, глаза ее засверкали… Он остановился, взявшись за ручку двери,
и сказал: -Мэри, вы знаете, что я над вами смеялся?..
Вы должны презирать меня. На ее щеках показался болезненный румянец. Он продолжал: -Следовательно, вы меня любить не можете… Она отвернулась, закрыла глаза рукою, и ему
показалось, что в них блеснули слезы. -Боже мой! – произнесла она едва внятно. Это становилось невыносимо: еще минута, и
он бы упал к ее ногам. -Итак, вы сами видите, - сказал он, сколько
мог твердым голосом и с принужденной усмешкою, - вы сами видите,
что я не могу на вас жениться, если б вы даже этого теперь хотели,
то скоро бы раскаялись. Она обернулась к нему бледная, как мрамор,
только глаза ее чудесно сверкали. -Я вас ненавижу… Он поблагодарил, поклонился и вышел. Поздно вечером, он провожал Риту. Шагах в десяти от входа в туннель, у самого шоссе, стоял одинокий
домик. Два года назад в него плюхнулся тяжелый снаряд и, разворотив
его внутренности, превратил лицевую половину в развалину, и сейчас
он зиял огромной дырой, словно нищий у дороги, выставляя напоказ
свое убожество. Было видно, как наверху по насыпи пробежал поезд. -Вот мы почти и дома, - с грустью сказала
Рита. Михаил Юрьевич незаметно попытался освободить
свою руку. Подходя к проезду, невольно хотелось иметь свободной
руку, взятую в плен его подругой. Но Рита руки не отпускала. Прошли мимо разрушенного домика. Сзади рассыпалась дробь срывающихся в беге
ног. Печорин рванул руку, но Рита в ужасе прижала
ее к себе, и, когда он с силой все же вырвал ее, было уже поздно.
Шею Михаила Юрьевича обхватил железный зажим пальцев, рывок в сторону
– и Печорин повернут лицом к нападавшему.
Прямо в зубы ткнулся ствол макарова, рука переползла
к горлу и, свернув жгутом рубашку, вытянувшись во всю длину, держала
его перед дулом, медленно описывающим дугу. Завороженные глаза Михаила следили за этой
дугой с нечеловеческим напряжением. Смерть заглядывала в глаза пятном
дула, и не было сил, не хватало воли хоть на сотую долю секунды
оторвать глаза от дула. Ждал удара. Но выстрела не было, и широко
раскрытые глаза увидели лицо бандита. Большой череп, могучая челюсть,
чернота небритой бороды и усов, а глаза под широким козырьком кепки
остались в тени. Край глаза Печорина запечатлел мелово-бледное лицо Риты, которую в тот же миг потянул в провал
дома один из трех. Ломая ей руки, повалил ее на землю. К нему метнулась
еще одна тень, ее Михаил Юрьевич видел лишь отраженной на стене
туннеля. Сзади, в провале дома, шла борьба. Рита отчаянно сопротивлялась,
ее задушенный крик прервала закрывшая рот фуражка. Большеголового,
в чьих руках был Печорин, не желавшего оставаться безучастным свидетелем
насилия, как зверя, тянуло к добыче. Это, видимо был главарь, и
такое распределение роли ему не понравилось. Юноша, которого он
держал перед собой, был зеленый, по виду замухрай.
Опасности этот мальчишка не представлял никакой. “Ткнуть его в лоб
шпалером раза два-три как следует, и показать ему дорогу на
пустыри – будет рвать подметки, не оглядываясь до самого города”.
И он разжал кулак. -Дергай бегом… крой, откуда пришел, а пикнешь
– пуля в глотку. И большеголовый ткнул Михаила
Юрьевича в лоб стволом. -Дергай, - с хрипом выдавил он и опустил
пушку, чтобы не пугать пулей в спину. Печорин бросился назад, первые два шага боком,
не выпуская из виду большеголового. Бандит понял, что юноша все еще боится получить
пулю, и повернулся к дому. Рука Печорина устремилась в карман. “Лишь
бы успеть, лишь бы успеть!” Круто обернулся и, вскинув вперед вытянутую
левую руку, на миг, уловив концом дула большеголового – выстрелил. Бандит поздно понял ошибку, пуля впилась
ему в бок, раньше, чем он мог поднять руку. От удара его шатнуло к стене туннеля, и,
глухо взвыв, цепляясь рукой за бетон стены, он медленно оседал на
землю. Из провала дома вниз, в яр, скользнула тень. Вслед ей разорвался
второй выстрел. Вторая тень, изогнутая, скачками уходила в черноту
туннеля. Выстрел. Осыпанная пыль раскрошенного пулей бетона, тень
метнулась в сторону и нырнула в темноту. Вслед ей трижды взбудоражил
ночь браунинг. У стены, извиваясь червяком, агонизировал большеголовый. Потрясенная ужасом происшедшего, Рита, поднятая
Печориным с земли, смотрела на корчащегося бандита, слабо понимая
свое спасение. Всю оставшуюся дорогу Михаил Юрьевич размышлял
над происшедшим. Оно казалось ему не случайным. Расставшись с Ритой, он зашел в салун. Молча, подойдя к стойке, он занял свободное
место. -Стакан виски с водой, прошу вас, - скромно
обратился он к хозяину. -Виски с водой? – повторил тот неприветливо.
– Вы хотите виски с водой? Это стоит два рубля стакан. -Я не спрашиваю, сколько это стоит, - ответил
Печорин. – Я прошу вас дать мне стакан виски с водой. Есть ли у
вас это? -Да, да! – поторопился ответить бармен, испуганный
резким тоном. – Сколько угодно виски с водой! Пожалуйста! В то время как хозяин наливал посетителю
виски, тот обменялся приветствием с офицерами. Он был знаком с большинством
из них. Вошел Юлианов, совершенно на себя не похожий. Приблизившись к группе военных и штатских, Семион поклонился так, как обычно здороваются в тех случаях,
когда вместе был проведен день и человек отлучился лишь на короткое
время. Если он и не был пьян, то, во всяком случае,
был сильно навеселе. Его глаза странно блестели, лицо было неестественно
бледно. -Давайте выпьем, - обратился он к майору
и окружавшей его компании. – И выпьем, как следует, вкруговую, чтобы
хозяин не мог сказать, что он зря жжет для нас свет. Что вы на это
скажете? -Идет, идет! – ответили несколько голосов. -А вы, майор? -С удовольствием товарищ Юлианов. Вся компания подошла к стойке, и каждый стал
заказывать себе выпивку. К ним присоединились еще несколько человек. Случайно или, может быть, намеренно, но Юлианов,
заняв крайнее место, очутился рядом с Михаилом Юрьевичем, демонстративно
не замечая его. -Тост! – закричал Семион,
беря свой стакан со стойки. -Давайте! – ответило несколько голосов. -Да здравствует Советская Власть для пролетариев,
и да сгинут всякие буржуи, особенно проклятые дворяне! Произнеся этот тост, Юлианов сделал шаг назад
и локтем толкнул Михаила Юрьевича, который только что поднес стакан
к губам. Виски выплеснулось из стакана и залило Печорину
рубашку. Была ли это случайность? Никто ни минуты
не сомневался в противном. Все присутствующие ждали, что оскорбленный сейчас же набросится на оскорбившего. Они были
разочарованы и даже удивлены, что Печорин медлил. Некоторые даже
думали, что он безмолвно снесет это оскорбление. -Если он только промолчит, - прошептал один
офицер на ухо другому, - то его надо в шею вытолкать отсюда. -Пожалуйста, не беспокойся об этом, - ответил
пехотинец тоже шепотом. – Этого не будет. Я не люблю держать пари,
как тебе известно, но я ставлю свой месячный оклад, если Михаил
не даст ему хорошего отпора. Не сомневаюсь также в том, что Юлианов
не рад будет такому противнику, хотя в данный момент Михаила как
будто больше беспокоит рубашка, чем нанесенное ему оскорбление.
Ну и странная же он бестия! Пока они перешептывались, Печорин невозмутимо
стоял у стойки. Он поставил свой стакан, вынул шелковый носовой
платок из кармана и стал вытирать залитую рубашку. В его движениях было невозмутимое спокойствие,
которое едва ли можно было принять за проявление трусости. -Я дворянин, - сказал он, кладя свой платок
в карман. Ответ казался очень простым и немного запоздалым,
но никто не сомневался в его значении. Это был вызов. Лаконичность
ответа только подчеркивала серьезность намерений оскорбленного. -Вы? – презрительно спросил Юлианов, повернувшись
к нему и разводя руками. – Вы? – продолжал он, с ног до головы меряя
Печорина взглядом. – Вы дворянин? Не может быть, я бы никогда этого
не подумал. Я принял бы вас за мексиканца, судя по вашему костюму
и вышивке на рубашке. -Я никак не могу понять, какое вам дело до
моего костюма, товарищ Юлианов, но так как вы залили мою рубашку,
то разрешите мне ответить тем же и смыть крахмал с
вашей. При этих словах Михаил Юрьевич взял свой
стакан и, прежде чем Семион успел отвернуться,
плеснул ему в лицо остатки недопитого виски. К удовольствию большинства
присутствующих, Семион стал неистово кашлять
и чихать. Невольно вырвавшиеся возгласы одобрения тотчас
же сменились гробовой тишиной. Момент был слишком напряженным. Все
понимали, что ссора приняла серьезный оборот. Дело должно было кончиться
дуэлью. Никакая сила, казалось, не могла этого предотвратить. Юлианов схватился за револьвер. Михаил Юрьевич, предвидя это, вынул тоже
оружие и стоял, готовый встретить вызов. Более робкие из посетителей в панике бросились
к дверям, толкая друг друга. Некоторые оставались в таверне по простому
недомыслию, другие – сознательно, с холодной решимостью. Возможно,
что последними руководило чувство разумной
осторожности: боязнь получить пулю в спину при бегстве. Опять наступила мертвая тишина, длившаяся
несколько секунд. Это был момент, когда решение рассудка претворялось
в действие - в движение. Может быть, при другом составе противников
интервал был бы короче. Два более непосредственных и менее опытных
человека тут же спустили бы курки. Но соперники из опыта уличных
поединков знали значение промаха. Для тех же, кто был за наружной стеной и
кто даже не смел заглянуть в дверь, эта
проволочка была почти мучительной. Вместо выстрела эти люди вдруг
услышали громкий, авторитетный голос майора. -Стойте! – скомандовал майор, обнажая саблю
и разделяя ею противников. – Не стреляйте,
я вам обоим приказываю! Опустите оружие, иначе я отниму его у первого,
кто дотронется до курка! Стойте, я говорю! Майор потребовал эвакуации посетителей и
разумной организации дуэли. Договорившись, он вышел из таверны,
и уже больше не вмешивался в это дело. Представителю власти вряд
ли подобало поощрять дуэль, даже в том случае, если бы она происходила
в рамках установленных правил. Этим занялись молодые офицеры, принявшие
на себя организацию поединка. Времени для этого потребовалось немного.
Условия уже были оговорены. Оставалось только попросить кого-нибудь
из присутствующих позвонить в колокол. Договорились, что он станет
сигналом для начала дуэли. Ночь была довольно темная, но все же достаточно
светла, чтобы различить толпу людей на бульваре перед гостиницей.
Здесь собрались не только те офицеры, которые вышли из таверны.
Весть о разыгравшемся событии быстро облетела городок. Товарищи
офицеров, а также солдаты прокрались мимо караула, чтобы посмотреть
на интересное зрелище. Были здесь и женщины – несколько бойких мамзелей,
которые настойчиво добивались подробных объяснений. Беседа велась
шепотом. Стало известно, что присутствуют майор и другие видные
лица гарнизона. Толпа любопытных стояла
несколько поодаль от таверны, но все взоры с напряженным внимание
были обращены на нее. Все ждали зрелища. Оба участника дуэли стояли около таверны,
на противоположных ее концах. Как тот, так и другой смотрел в упор
на дверь, в которую должен был войти, с тем, может быть, чтоб никогда
не вернуться. Каждый из них сжимал в руке револьвер. Чей-то звучный голос крикнул: -Звони! Раздался громкий удар колокола. Этот звук,
обычно возвещавший радость, на этот раз призывал
к смертному бою. Звон продолжался недолго. Колокол сделал
не больше двадцати колебаний. Даже в нем уже не было необходимости.
Исчезновение противников за дверью таверны, резкий треск разрядившихся
револьверов, дребезжание разбитого стекла остановили звонаря. При первом же звуке колокола оба противника
вошли в таверну. Раздались первые выстрелы. Комната наполнилась
дымом. Оба продолжали стоять, хотя были ранены. Их кровь струилась
на пол. Следующий выстрел был одновременным с обеих
сторон, но он делался наугад – мешал дым. Затем послышались один
выстрел за другим. И вдруг наступила полнейшая тишина. Убили ли они друг друга? По вновь долетевшим
звукам можно было судить, что оба живы. Перерыв произошел оттого,
что противники пытались найти друг друга, напряженно всматриваясь
сквозь завесу дыма. Ни тот, ни другой не двигались и не говорили,
чтобы не выдать своего местонахождения. Тишина закончилась двойным выстрелом, за
которым последовал грохот двух тяжело упавших тел. Затем послышался шум опрокинутых стульев. И, наконец, еще выстрел – одиннадцатый. Затаив дыхание, толпа с нетерпением ждала
двенадцатого. Вместо выстрела донесся человеческий голос.
Говорил Печорин. -Мой револьвер у твоего виска! У меня остался
еще один заряд. Проси извинения – или ты умрешь! Теперь толпа поняла, что борьба близится к
концу. Некоторые смельчаки заглянули в окна. Они
увидели двух мужчин, распростертых на полу. Оба в окровавленной
одежде, оба тяжело раненные. Один из них, наклонился над другим
и, приставив револьвер к виску, грозил ему смертью. Такая картина открылась зрителям сквозь завесу
сернистого дыма. Тут же послышался и другой голос, голос Юлианова. Тон его уже не был столь заносчив. Это был просто
жалобный шепот: -Довольно!.. Опусти револьвер…
Я прошу извинения…
|
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................
Оглавление Глава 1 Миг................................ Оглавление Глава 1 Миг................................
|